Судя по всему, это «в-третьих» и было самым ужасным.
— Перальта вначале не решается использовать Гомеса, но потом читает его дело, и у него отпадают всякие сомнения. Он толкает его вперед словно таран. Здесь, в самом деле заключенного, и кроется причина, Бенжамин.
«Черт возьми, — подумал я. — Что, так плохи дела, если, рассказывая все это, он решил назвать меня по имени впервые в жизни?»
— Использовать этого типа — это блестящий способ насолить вам.
Я совсем растерялся. Я-то тут при чем? До этого момента рассказ Баеса выглядит вполне логичным, до ужаса логичным. Но вот эта последняя фраза звучала неправдоподобно. Такое же чувство посещает, когда видишь во сне кошмары, не осознавая, что все это всего лишь сон.
— Когда мне уже нечего было копать про Гомеса, мне пришло в голову зайти с другого конца. Этот пресловутый шеф, этот Перальта. Я предполагал, что это будет не просто, ведь ниточка тянется из правительственной разведки и потом туда, внутрь тюрьмы. Но не то чтобы невозможно. В конце концов, все они там не перестают быть аргентинцами, и, чуть-чуть капнув, можно многое узнать. Оказалось довольно легко достать описание и настоящее имя этого Перальты.
Официант взял со стола две банкноты и начал тянуть со сдачей, чтобы убедить меня тем самым оставить чаевые. Я жестом отпустил его.
— Этот тип, он приблизительно вашего возраста, Чапарро. Лысый, густые усы, говорят, похожи на мои, невысокого роста. Когда был моложе, был худым, но сейчас, кажется, раздобрел. И знаете что? Несколько лет он работал в Суде, в Следственном Отделе. Вы уже поняли?
Не может быть. Невозможно.
— Да, сеньор. Думайте о самом плохом, друг мой. Это несложно. Он работал вместе с вами в Следственном Отделе № 41 как старший офицер, но в другом Секретариате. Пока его не уволили из-за дела о превышении служебных полномочий в 1968-м. Расследование окончилось ничем, потому что его замяли сверху. Но, видимо, у него тесть — важный человек: полковник, генерал, что-то в этом роде. Он-то, видимо, за ручку и перевел его в разведку. Узнали? Романо его фамилия.
— Не может быть, проклятие! — сказал я, поборов наконец гнев и недоверие. Сказанное Баесом еле-еле укладывалось у меня в голове.
Баес смотрел на меня, словно выжидая, что же я наконец-то скажу, какими ругательствами выражу свое отношение к происходящему. Я напомнил ему, что произошло с рабочими и то, как их дико избил Сикора практически по приказу (или рекомендации) Романо. Баес слушал меня с любопытством, смешанным с удивлением, потому что он сам еще не был в курсе дела. Он был в продолжительном отпуске, который ему задолжали за несколько последних лет, а в это время Сикора и еще один сукин сын состряпали все это прямо из участка. Не знаю, было ли проведено следствие по Сикоре, такое же как мы устроили в Суде над Романо. И я подтвердил, что расследование по делу моего коллеги закончилось ничем. Когда я закончил, Баес попросил меня подождать минуту. Он прошел вглубь кафе и позвонил по телефону. Когда вернулся, то сообщил мне, что Сикора в 71-м погиб, в автомобильной аварии на 2-й автостраде. Так что с этой стороны мы больше не можем ничего выяснить.
— Ба, — добавил он, — на самом деле мы больше ни с каких сторон не можем ничего выяснить.
Это точно. Эта амнистия не оставляет никаких вариантов, чтобы подкопаться под Гомеса. А связываться с разведкой, чтобы отомстить Романо, — вообще сумасшествие. Эти двое оказались недосягаемы.
Ситуация была такой нелепой, что хотелось смеяться, если бы все это не было столь печальным, что хотелось плакать. Донос дал Романо шанс со скоростью метеора сделать карьеру при помощи тестя-фашиста в «службе „вне закона“». И к тому же этому сукину сыну словно с неба свалилась возможность отомстить мне. Он знал, что это дело вел я, и, взяв под свое крылышко виновного, он конечно же украл у меня победу. Пока еще не было слишком поздно.
— Бедолага.
Слова, произнесенные Баесом, повисли на секунду над столом, потом испарились, и вновь воцарилось молчание. Я не ответил, но нельзя было ошибиться в том, кого имел в виду полицейский. Он не говорил ни о Романо, ни о Гомесе, ни о себе, ни обо мне. Он говорил о Рикардо Моралесе, который уже вдоволь нахлебался несчастий. Но беда его была в том, что, как бы ни повернулось колесо судьбы, он всегда оставался в проигрыше, был жертвой. Я попытался представить себе его лицо, когда сообщу эту новость. Что я ему отвечу, когда он спросит: «Что теперь можно сделать?» Сказать ему правду? Или просто сказать: «Ничего»?
Я бросил кусок сахара в чашку и замер, рассматривая, как он пропитывается кофе и рассыпается.
— Бедолага. — Это было все, что я смог сказать.
— Если хотите, расскажите мне, как так получилось, что его отпустили, — сказал Моралес, словно уже ничто не могло причинить ему боль.
Я посмотрел на него, перед тем как ответить. Этот парень продолжал удивлять меня. Хотя такая характеристика, как «парень», видимо, уже не соответствовала ему. Почему я продолжал ею пользоваться? Конечно же так удобно. Он мне всегда казался таким. С первого раза, когда у меня была возможность увидеть его, в отделении Банка Провинции. Да, это было тогда, без сомнений. Ему было двадцать четыре. Но сейчас, пять лет спустя, уже было невозможно продолжать его так называть. И не потому, что его светлые волосы значительно поредели, и не потому, что по людям, которых мы видим изредка, гораздо заметнее течение времени (это уж точно). Моралес уже не был молодым, хотя по документам ему еще не стукнуло и тридцати. Страдания прочертили глубокие складки, которые не могли прикрыть его прямые светлые усики, вокруг его рта и на лбу. Он всегда был худым, но сейчас стал и вовсе походить на скелет. Наверное, уже ничто не могло доставить ему удовольствия, в том числе и еда. Острые скулы, впавшие щеки, серые, глубоко запавшие глаза. Видя Моралеса перед собой этим июньским вечером 1973-го, я осознал, что быстротечность или продолжительность человеческой жизни больше всего зависит от количества боли, которую этот человек вынужден вынести за свою жизнь. Время течет медленнее для страдающих, а боль оставляет на коже нестираемые отметины.