— Как я всегда повторяю в подобных случаях, уважаемый друг Бенжамин, в тот день, когда все придурки мира закатят пирушку, эти будут встречать остальных в дверях, предлагать им напитки, тортики, возглавят все тосты и будут стряхивать крошечки с чужих губ.
Чапарро вытаскивает лист бумаги, с силой, но достаточно аккуратно, чтобы извлечь его из ролика и не порвать, и перечитывает написанное. Последние слова вызывают у него улыбку. Ему приятно было поупражнять память, он думал, что совсем уже забыл фразу, которой завершил главу: «…когда все придурки мира закатят пирушку…» Но сейчас она всплыла в памяти вместе с массой других воспоминаний о прошлом и о людях, с которыми он делил это прошлое.
Он откидывается на стуле и затем встает с жестом (его самой стойкой привычкой): указательным и большим пальцами сжимает переносицу до тех пор, пока она не начинает слегка болеть. Он полжизни так делал, поднимаясь со стула, после того как проводил долгие часы сидя, склонившись над столом в Секретариате Суда, а сейчас он поднимается так со своего стула здесь, у себя дома, после часов и часов работы с собственной памятью, уже отошедшей от того, во что он когда-то вмешался. Чапарро думает о том, что все мы довольно предсказуемы, грубы и извечно верны самим себе. Этот жест и многие другие всегда при нем, продолжают его сопровождать и останутся с ним до тех пор, пока он не ляжет в землю на вечный отдых.
Он думает об Ирене. Почему именно сейчас она приходит ему на ум, после того как он подумал о собственной смерти? Или для него они связаны? Нет. Совсем наоборот. Ирене привязывает его к жизни. Она словно должок, который есть у него перед жизнью или который жизнь задолжала ему. Он не может умереть, чувствуя то, что чувствует по отношению к Ирене. Словно было бы чрезмерным мотовством, чтобы такая любовь обратилась в пыль, как его собственные плоть и кости.
Но как вырвать эту любовь из себя? Нет никакой возможности. Он об этом уже думал и передумывал, но нет такой возможности. Письмо? У этого варианта есть своя привлекательность — расстояние, не видеть после прочтения выражение недоверия на ее лице, или, еще хуже, обиды, или, что еще хуже, сострадания. Предстать перед ней и все выложить — такой вариант даже не значится в списке Чапарро. Любовь «взрослых людей» — это звучит смешно, во всяком случае для него. Но признаться в любви женщине, которая вот уже тридцать лет как замужем, кажется ему не просто смешным, но оскорбительным.
Здравый смысл, который Чапарро иногда нащупывает внутри себя, говорит о том, что не стоит быть столь победоносно однозначным. Какая проблема в том, чтобы завести интрижку с замужней женщиной? Он будет не первым и не последним, кто предложит это. И что? И именно что ничего. Ведь то, что Чапарро хочет ей сказать, совсем не значит, что он мечтает завести с ней какую-то интрижку. То, что ему необходимо ей сказать, одновременно повергает его в ужас самим фактом того, что она может об этом узнать: он хочет иметь ее рядом с собой, навсегда, повсеместно и ежечасно, ну или почти ежечасно, потому что его поглотила пучина обожания, и он ничего не признает в этой жизни, кроме нее. Но когда Чапарро доходит до этих мыслей, он останавливается, сдувается. Потому что в его мечтах лицо Ирене, которая выслушивает его исповедь об отчаянной любви, принимает такое же выражение, как если бы она прочла все это в письме (а его он, в любом случае, не станет писать): удивление, или негодование, или жалость.
А потом больше ничего не будет. Потому что после того, как он будет отвергнут, не останется места даже для тех коротких моментов, которые он крадет для своей жизни, — кофе у Ирены в кабинете и болтовня об ушедших деньках, словно это ничего не значащие беседы между добрыми друзьями, бывшими коллегами по работе. Кажется, Ирене нравятся эти встречи время от времени. Но если он однажды пересечет границу дружеской вежливости, для него не останется другого пути, лишь просить ее больше не встречаться с ним.
Чапарро, пока готовит мате, вдруг понимает, что погрузился в то же самое желание, которое уже столько раз вызывало у него чувство вины и которое он всякий раз пытается засунуть поглубже. Ирене, внезапно овдовевшая… могла бы полюбить его? Ничто в этой нелепице не вселяет в него уверенности. Так что оставим в покое бедного инженера, пусть наслаждается своей жизнью и своей супругой, разрази его гром.
Чапарро укладывает последнюю отпечатанную страницу поверх остальных и созерцает всю стопку. Не так уж и мало для первого месяца работы. Или уже полтора? Может быть. Время летит быстрее благодаря этой задумке. Вдруг на него нападет внезапное сомнение: а какое название он даст своему роману? Он не знает. Никаких идей. Он чувствует, что слабоват в том, чтобы давать названия. Поначалу собирался называть каждую главу, но сейчас уже отказался от таких притязаний. Если у него не получается придумать название для всего произведения целиком, то тем более он не осилит такую задачу для каждой главы. А их уже шестнадцать, и впереди еще много.
И еще одно беспокоит — его имя под заголовком. «Бенжамин Мигель Чапарро». Выглядит словно пинок, с какой стороны ни посмотри. Для начала, разве его родителям было невдомек, что последний слог его первого имени и первый слог второго собираются в нечто ужасно несозвучное? Мин-ми. Ужасно. А еще и это, про значение имен, да еще двух. Только «Бенжамин» уже словно камень на шее. «Бенжамин» для жизни вообще не годится. Для мальчика — еще куда ни шло, тем более, например, для младшего из нескольких братьев. Но зачем было его давать единственному сыну? И что касается возраста, то это основное. Одно дело быть Бенжамином семи-восьми лет от роду, но Бенжамин в шестьдесят? Это смешно. Но и это не все. Потому что называть Чапарро человека в метр восемьдесят пять над уровнем пола — это вообще лишено всякого смысла. Так что имя автора Бенжамин Чапарро (даже убрав это какофоническое Мигель) может звучать для невнимательной публики так, словно книга написана молоденьким низкорослым парнем. Или же он уж слишком завернул и люди на самом деле проще? Ну, может, какой-то читатель именно так это и воспримет. А потом появится он сам. И окажется, что Бенжамин Чапарро — это увалень внушающего уважение роста и шестидесяти годков от роду. Звучит противоречиво.