Рано явился и сам Моралес. Я дал ему на подпись дополнение к его прежним свидетельским показаниям, не вдаваясь в детали, и побежал оформлять, уже на ходу говоря, что потом все ему объясню. Когда через некоторое время судья Фортуна Лакаче предстал собственной персоной в Секретариате, я обратился к Святому Духу с бесполезными причитаниями, перенятыми от матери, чтобы унять беспокойство. Как обычно, Лакаче выглядел безупречно. Темный костюм, неброский галстук в комплекте с платочком для нагрудного кармана, аккуратно уложенные на прямой пробор волосы, легкий загар. Разглядывая его, я пришел к выводу, что глупцы лучше сохраняются физически, потому что их не разъедают тревоги бытия, от которых страдают люди более или менее думающие. У меня нет достаточных примеров для доказательства своей теории, но в случае Фортуны Лакаче у меня не возникало ни малейших сомнений.
Он сел на мой стул, величественный, прямо как наследный принц, вытащил ручку «Паркер» из внутреннего кармана пиджака. Театральными жестами я начал раскладывать бумаги перед ним на столе, как бы давая понять этим действом, что следующие два или три часа жизни ему придется провести за подписыванием приказов и других осуществлением формальностей. Слава богу, это был четверг, день его шестичасового тенниса, и начиная с трех его начинало разбирать капризное нетерпение: его раздражало все, что отвлекало от приятных мыслей. Количество бумаг его впечатлило. Он широко раскрыл глаза и бросил комментарий, претендовавший на звание шутки, что-то о том, как быстро работают подчиненные в этом Секретариате. С улыбкой я начал подкладывать ему дела на подпись, расцвечивая каждый документ сочным комментарием. Это была бесполезная информация, точнее, поверхностная и повторяющаяся, но магистрат был слишком туп, чтобы понять, что его разводят.
И в этот момент Сандоваль впервые выглянул из-за стеллажей, которые отделяли его стол от моего.
— Скажите, доктор, — начал он, обращаясь к Фортуне, его тон был наполнен иронией и лестью, но не столь очевидно, так чтобы собеседник чувствовал себя не жертвой, а соучастником, — когда же мы увидим вас за рулем «Додж Коронадо», как у вашего коллеги Молинари, а?
Судья воспринял вопрос с настороженностью. Несмотря на весь свой идиотизм, в нем был заложен сдерживающий инстинкт, с помощью которого люди, подобные ему, действовали в сложных ситуациях, и Сандоваль со всем его воображением был сейчас основной частью этого сложного и враждебного мира. «Он переспросит. Он попросит повторить вопрос», — сказал я сам себе. Быстрым движением руки я подсунул дело Моралеса. Открыл прямо на двести восьмой странице, которая была у меня помечена.
— Что вы говорите, Сандоваль? — Фортуна заморгал и посмотрел внимательнее обычного, так что мне срочно нужно было дать пояснение бумаге, которая была перед его глазами.
— Декрет, приказывающий сформировать второй том дела, доктор, — проговорил я тихо, словно не хотел отрывать его от беседы с Сандовалем, которая сейчас была для него гораздо важнее.
— Да, да, — пробормотал он, не взглянув на меня.
— Нет, ничего, доктор. — Сандоваль хитро улыбнулся. — Я думал, что вы уже видели новую машину доктора Молинари. Разве не видели?
Фортуна тужился, чтобы ответить быстро и умно. Хотя и по одной эти задачи были для него невыполнимы. А обе одновременно — абсолютно невозможны, хотя, похоже, он был способен на попытку, и на это усилие ушла вся его интеллектуальная энергия. Поэтому уделять внимание тому, что он там подписывал, уже лежало за пределами его возможностей. Так он подписал приказ от 2 июля — создать второй том дела, начиная со страницы двести один, — а также подписал приказ о взятии у Рикардо Моралеса дополнительных показаний. Я вытащил бумагу у него из-под носа, как только он ее подписал, чтобы он чудом не заметил, как только что завизировал документ, датированный четырьмя месяцами ранее.
— Нет, не знал… «Коронадо»?
— «Коронадо», доктор. Синий металлик… — Сандоваль улыбался с отсутствующим взглядом, словно смакуя воспоминание. — Словно подарок небес. Салон — черная кожа. Хромированные детали… Вы правда не видели, доктор?
— Нет. Ну, на самом деле мы уже давно не обедали с Абелем.
«Замечательно, — подумал я, — он его как следует подвесил на ниточках». Сандоваль мог быть жесток с теми, кого не любил, но применял свою жестокость поистине блестяще — его противники сами топили себя в своих слабостях. Я уже устал повторять, что Фортуна Лакаче был идиотом с тщеславием юриста, но сильнее его любви к самому себе была его зависть к достойным судьям, которые по праву занимали свои места. Молинари был одним из них, и жестом утопающего Лакаче хватался за его имя, словно их и вправду что-то объединяло, словно пытаясь поддержать себя наличием дружественных связей, которых на самом деле не существует. Все это только еще раз показывало, что он с ума сходит от зависти.
Я решил перейти ко второму действию: прикрепив в конец какого-то другого дела, я подсунул ему показания Моралеса, в которых он указывал на свои подозрения по отношению к Гомесу, основанные на неких посланных отчаявшимся обожателем письмах с угрозами в адрес его жены, которые, предположительно, она получила перед убийством и, к сожалению, уничтожила. Я отредактировал все это прошлой ночью, а Моралес подписал сегодня рано утром.
— Это свидетельские показания по делу Муньеса, эти — о подлогах, — соврал я.
— А… и как продвигается дело?
«Все пропало», — сказал я сам себе. Именно сейчас ему приспичило поинтересоваться. И что мне сейчас придумать? Мне еще не доводилось перемешивать одно дело с другим. И как мне обосновать это заявление, взявшееся ниоткуда?