Тайна в его глазах - Страница 3


К оглавлению

3

Но не только это заставляет меня писать. Это своего рода нездоровое удивление, интерес, у которого есть свой смысл и своя цель. Думаю, что я рассказываю эту историю, потому что у меня есть на это время. Много, слишком много времени. Столько времени, что ежедневные пустяки, которые составляют мою жизнь, быстро растворяются в монотонном ничто, которое меня окружает. Быть на пенсии — это хуже, чем я себе представлял. Мне надо было заранее узнать об этом. Ужасно непросто быть на пенсии, а вещи, которых мы боимся, оказываются еще хуже, когда случаются. В течение многих лет я видел моих сослуживцев из Суда, выходивших на пенсию, прощавшихся с работой с бесхитростным оптимизмом. Они полагали, что теперь наконец-то смогут наслаждаться своим временем и досугом. Я видел их уходящими в полной уверенности, что они обретают почти что рай. Я видел, как они возвращались, быстро уничтоженные этим обманом. За две, максимум три недели они успевали насладиться всеми возможными удовольствиями, которые, как им казалось, они всегда откладывали из года в год из-за рутины и работы. И зачем? Чтобы однажды ближе к вечеру завалиться в Суд как бы просто так, поболтать, выпить кофейку или даже предложить помочь ребятам в каком-нибудь запутанном деле.

Столько раз я их видел, этих типов, поглощенных бессмысленной старостью, столько раз я видел их глаза, молящие о невозможном спасении. Поэтому я не хочу провалиться в ту же самую пропасть сейчас, когда настала моя очередь. Ни капли времени, чтобы тратить его впустую. Никаких ностальгических экскурсий — посмотреть, как там дела у ребят. Никаких жалких спектаклей, чтобы на пять секунд растрогать тех, кто еще продолжает грести.

Вот уже две недели, как я на пенсии, и времени у меня хоть отбавляй. Не то чтобы не приходит в голову, чем бы заняться. Приходит, и много чего, но все оно кажется бесполезным. Возможно, это наименее бесполезное занятие из всех остальных — поиграть пару месяцев в писателя, именно так говорила Сильвия, когда все еще меня любила. На самом деле я перемешиваю две разные эпохи и два разных способа называть меня. Когда она все еще меня любила, обещала мне будущее писателя, возможно знаменитого. Потом, когда ее любовь просочилась сквозь скуку нашего брака, она говорила о том, чтобы поиграть в писателя. Говорила об этом с высоты своей башни, выстроенной из иронии и унизительного пренебрежения, которую она выбрала в качестве укрытия, чтобы оттуда обстреливать меня. Я не могу жаловаться, потому что потчевал ее такой же подлостью. Как жаль. Все, что осталось от десяти лет брака, — это постыдные приемчики, которыми мы наносили обиды друг другу. С Сильвией дело дошло хотя бы до того, что мы ссорились. В моем первом браке, с Марселой, мы не дошли даже до ссор, даже до того, чтобы поспорить о чем-то. Не могли поговорить об этом. Ба, ни об этом, ни о другом. Ни о чем. Невозможно поверить. Я провел с этими женщинами большую часть своей жизни, и все, что у меня осталось от них, — это едва ли горсть мутных воспоминаний. Эта отдаленность, в которой каждая из них оказалась в моей памяти, — еще одно доказательство (как будто нужно что-то доказывать) того, как я стар. Я выживал в двух браках достаточное время и сейчас застрял на этом холостом плоскогорье. В конце концов, жизнь длинна.

В любом случае, я никогда не принимал достаточно всерьез свое писательство, ни тогда, когда Сильвия говорила, что обожает меня, ни потом, когда плевала в меня сарказмом. Если я когда-то мечтал (ведь некоторые мечты забираются даже в самые скептически настроенные сердца) об этой идиллической картинке, то представлял себе следующее: писатель у себя в кабинете, возможно, с большим окном, желательно с видом на море, желательно с высоты утеса, беспощадно наказываемого непогодой.

Видно, что монахами становятся не по привычке: оказалось недостаточным обустроить гостиную у себя дома по стереотипу «кабинет пишущего писателя» (это ужасно, это причастие «пишущий» при писателе выглядит как удар в печень, ох! как все плохо со мной). Да, точно, моря и бури мне не хватает. Но у меня есть обычный стол. Стопка чистой бумаги, молящая о писательстве, с одной стороны стола, с другой — тетрадь для записей, пока еще без записей. Посередине — пишущая машинка, внушительный «Ремингтон» зеленого цвета, чуть меньше танка, но с такой же броней, как о ней шутили в Суде несколько лет назад.

Подхожу к окну, почти как к распахнутому навстречу бушующему океану, но на самом деле — навстречу ухоженному садику пять на четыре, и смотрю на улицу. Как обычно — никого. Лет тридцать назад на этих улицах было полно народу, молодежи, сейчас — пустыня. Молодежь разъехалась, старики сидят по домам. Как и я сам. Звучит смешно: возможно, нас много таких, у которых стол подготовлен для написания романа.

На самом деле в глубине души я подозреваю, что этот лист бумаги, который я с таким упорством заполняю словами, будет скомкан и брошен в противоположном углу комнаты, как и другие девятнадцать, которые ему предшествовали. Потому что, пока я трачу черновики, не могу избежать спортивного соблазна бросать их, дразня удачу, изящным движением кисти в плетеную подставку для зонтов, которая мне досталась уже не помню от кого. Меня наполняет энтузиазмом каждое попадание, и азарт пробуждается каждый раз, когда не попадаю. Это возбуждает мой интерес — сделать следующий бросок, как бы приблизить отдаленную возможность: вдруг именно на этом листке и будет начало истории, которую, как предполагается, я тут собираюсь рассказать? Очевидно, что я так же далек от того, чтобы стать писателем, как и от того, чтобы превратиться в баскетболиста в шестьдесят лет.

3